— Чем ты собираешься заниматься, когда вырастешь?
— Не знаю… Буду как ты! Плотником?
— А если тебе стать раввином?
Я смотрел на отца непонимающими глазами. Раввином? Раввин нашей деревни, рабби Исаак, был так стар, так хлипок, у него была такая замшелая борода, она, казалось, была старше его самого… Я не мог представить себя таким. К тому же какая-то смутная мысль подсказывала мне, что раввинами не становятся; ими бывают с самого начала; раввинами рождаются. А я родился с именем Иешуа, был Иешуа из Назарета, то есть существом, едва ли пригодным на что-либо дельное.
— Подумай хорошенько.
И отец вновь взялся за рубанок, чтобы обстругать доску. Я лениво обдумывал его слова, удивленный подобным предложением, ведь ни один день в библейской школе не обходился для меня без столкновений. Мойша, Рам и Кесед никогда не требовали объяснений; они слепо принимали на веру все, чему их учили. А меня прозвали «Иешуа, задающий тысячи вопросов». Все заставляло меня задавать вопросы. Почему нельзя работать в субботу? Почему нельзя есть свинину? Почему Бог наказывает, вместо того чтобы прощать? Ответы редко удовлетворяли меня, и тогда учитель прятался за окончательным приговором «Таков закон». И я снова спрашивал: «А почему закон справедлив? На чем основывается традиция?» Я требовал такого множества разъяснений, что иногда меня лишали слова на целый день. Я всегда хотел докопаться до сути вещей. Меня обуревала слишком сильная жажда знаний.
— Папа, рабби Исаак хорошо думает обо мне?
— Очень хорошо. Вчера вечером он сам приходил ко мне побеседовать о тебе.
Это меня удивило еще больше. Терзая рабби Исаака вопросами, я считал, что заставляю его страдать от собственного невежества.
— Святой человек считает, что ты обретешь мир лишь в религиозном порыве.
Его замечание поразило меня больше других высказываний. Мир? Я — в поисках мира?
Однако слово было сказано. И я вновь словно слышал слова отца: «А если тебе стать раввином?»
Вскоре отец умер. Он умер под полуденным солнцем, когда отправился на другой конец деревни, чтобы отнести заказчику сундук. Сердце его остановилось, когда он присел передохнуть на обочине дороги.
Целых три месяца я беспрестанно рыдал. Мои братья и сестры быстро осушили свои слезы, как и мать, поскольку она стремилась уберечь нас от печали. А я никак не мог остановиться и оплакивал ушедшего отца, имевшего сердце более мягкое, чем дерево, с которым он работал, но в основном плакал потому, что не успел сказать ему, как я его любил. Я почти жалел, что он принял такую легкую и быструю смерть, что не испытал долгой агонии: тогда я мог бы говорить ему о своей любви до последнего его вздоха.
В день, когда я перестал рыдать, я уже не был прежним. Я не мог встретить человека, чтобы не признаться ему в своей любви. Первым, кто выслушал мои признания, был мой приятель Мойша. Он побагровел:
— Зачем ты говоришь мне такие глупости?!
— Я не говорю глупости. Я говорю, что люблю тебя.
— Но такие вещи не говорят!
— Почему же?
— Иешуа. Не валяй дурака!
«Идиот, дурак, кретин» — каждый вечер я возвращался домой, обогатившись знанием новых оскорблений. Мать пыталась объяснить мне, что существует неписаный закон, требующий скрывать свои чувства.
— Какой?
— Чистота.
— Но, мама, нельзя терять время, можно не успеть сказать людям о том, что их любят: они ведь могут умереть, не так ли?
Она тихо плакала каждый раз, когда я говорил это, гладила меня по голове, желая успокоить мою растревоженную душу.
— Малыш мой, Иешуа, — говорила она, — нельзя проявлять чрезмерную любовь. Иначе тебе придется сильно страдать.
— Но я не страдаю. Я в бешенстве.
Каждый день приносил мне новые доводы в пользу гнева.
И у гнева моего были женские имена: Юдифь, Рахиль…
Наша соседка, восемнадцатилетняя Юдифь, полюбила сирийца, а когда он попросил ее руки, родители девушки отказали ему: их дочь не выйдет замуж за человека, который не соблюдает еврейский закон. Они заперли Юдифь в доме. Через неделю Юдифь повесилась.
Рахиль силой выдали замуж за богатого скотовода, мужчину намного старше ее, пузатого, волосатого, красномордого здоровяка, нетерпимого ревнивца, который бил ее. Однажды он увидел ее в объятиях юного пастуха. Вся деревня осудила ее за измену. Она умирала два часа под градом камней, которыми ее осыпали селяне. Целых два часа. Сотни камней терзали нежную двадцатилетнюю плоть. Рахиль. Два часа страданий. Вот как закон Израиля защищает противоестественный брак.
У всех этих преступлений было одно имя: Закон.
А у Закона был автор — Бог.
Я решил, что не буду больше любить Бога.
Я винил Бога во всех глупостях и во всех извращениях человека; я стремился к более справедливому и любящему миру; я настраивал Мироздание против Бога, приводя в доказательство его ничтожество или лень. Я выступал против него с утра до вечера.
Мир возмущал меня. Я ждал, что мир будет прекрасным, как страница Священного Писания, гармоничным, как молитвенное песнопение. Я ждал от Бога, что он будет самым лучшим ремесленником, самым обязательным и самым внимательным, который станет уделять столько же внимания деталям, как и целому. Мне был нужен Бог, жаждущий справедливости и любви. Но Бог не держал своих обещаний.
— Ты пугаешь меня, Иешуа. Что же с тобой делать? — Рабби поглаживал бороду.
Что со мной делать? Когда я сталкивался со злом, гнев душил меня. Из всех чувств больше всего в первой половине жизни меня, несомненно, терзал гнев, неприятие несправедливости, нежелание мириться с косным окружением. Я не принимаю вещи такими, какие они есть, я хочу их видеть такими, какими они должны быть. Что делать со мной?
Я вновь открыл мастерскую отца. Я был старшим сыном, мне надо было кормить братьев и сестер. Я строгал и скреплял между собой доски, я мастерил сундуки, двери, стропила, столы; у меня получалось хуже, чем у отца, но у меня не было соперников — я был единственным плотникам в нашей деревне.
Мастерская, по словам матери, стала храмом плача. Обитатели деревни приходили поделиться со мной своими трудностями. Я в полном молчании проводил долгие часы, обратившись в слух, а в конце их монологов говорил несколько слов утешения, которые рождались под воздействием рассказа. Люди уходили, испытывая облегчение. И со снисхождением относились к моим плохо обструганным доскам.
Однако они не знали, что беседы эти приносили пользу не только им, но и мне. Их откровения усмиряли мой гнев. Пытаясь увлечь назаретян в мир покоя и любви, я сам попадал туда. Мой бунт угасал перед необходимостью жить, помогать жить другим. Я решил, что Бога можно сотворить.
В это время римляне проходили через Галилею, и я узнал, что я — еврей. Еврей. Чтобы осознать это, надо было принять свою еврейскую суть как оскорбление. В Назарете римляне остановились, только чтобы напиться, но вели себя нагло, исходя злобной слюной, как ведут себя те, кто считает себя высшими существами, рожденными править другими. До нас доходили слухи из других деревень об их «подвигах»: о множестве убитых селян, об изнасилованных девушках, о разграбленных домах. Наш народ всегда подвергался нашествиям, его покоряли, он находился под чужой пятой, словно нашему народу предначертано вечно испытывать гнет власти чужеземцев. Израиль хорошо помнит о своих несчастиях и бедах, и я, когда выдавались особо грустные вечера, говорил себе, что, не будь у Израиля веры, у него не осталось бы ничего, кроме горестных воспоминаний. Когда римляне огнем и мечом покорили Галилею, я стал истинным евреем. Иными словами, начал ждать. Ждать Спасителя. Римляне унижали нас, римляне унижали нашу веру. И единственным лекарством от стыда, который я испытывал, была надежда на Мессию.
Галилея кишела мессиями. Не проходило и полугода, чтобы не объявился новый. И всегда «спаситель» являлся грязным, истощенным, с животом, приросшим к позвоночнику, с глазами, устремленными в одну точку, и с речами, понятными лишь стрекозам. Их никогда не принимали всерьез, но все же слушали, как говорила моя мать, «на случай, если».